лихачев молитесь за меня
Лихачев молитесь за меня
И трава начинала как флейта звучать. Я ловил соответствия звука и цвета,
И когда запевала свой гимн стрекоза, Меж зеленых ладов проходя, как комета,
В каждой радуге ярко стрекочущих крыл Обитает горящее слово пророка,
И Адамову тайну я чудом открыл.
Я любил свой мучительный труд, эту кладку Слов, скрепленных их собственным светом,
загадку Смутных чувств и простую разгадку ума,
В слове правда мне виделась правда сама, Был язык мой правдив, как спектральный анализ, А слова у меня под ногами валялись.
И еще я скажу: собеседник мой прав,
В четверть шума я слышал, в полсвета я видел, Но зато не унизил ни близких, ни трав,
Равнодушием отчей земли не обидел, И пока не земле я работал, приняв
Дар студеной воды и пахучего хлеба, Надо мною стояло бездонное небо,
Звезды падали мне на рукав.
Ну, а теперь действительно все. Храни вас Господь!
Виктор Васильевич Лихачев. Родился в 1957 году в городе Киреевске Тульской области в семье учителей. Историк, журналист, писатель, драматург. Член Союза писателей России. Автор романа «Кто услышит коноплянку?», повести «Дневник путника», пьесы «. И матерь их Софья», рассказов. В настоящее время живет в подмосковной Дубне.
Всяк живущий на земле есть путник. Святой Тихон Задонский
18 июня 1991 года. Благословение святого Амвросия.
Мы разговорились. Оказалось, что мой собеседник приехал в Оптину пустынь неделю назад. Сам он с Алтая, но последний год жил в Питере. Побродяжил на своем веку изрядно, много чего видел, но лучше места, чем здесь, еще не встречал. Как долго пробудет здесь? А Бог его знает. Может быть, останется навсегда. Пока его определили сторожить монастырскую гостиницу. Вон она сзади, сейчас там паломники живут, но ее надо всю ремонтировать. Из окна он и увидел меня и вышел сказать, что если стесняюсь войти, то это напрасно. В келью к батюшке всех пускают. Поблагодарив его, я уже собирался открыть калитку, но, видимо, ему было скучно и он хотел поговорить еще.
— Что так скоро? Поживите. Тут замечательно.
— Хочу по России пройтись. Пешком, как люди в старину ходили. А откуда начинать идти, как не из Оптиной?
— И куда путь ваш лежит, если не секрет?
— И куда путь ваш лежит, если не секрет?
— Какой там секрет. Просто я сам не знаю, куда приду. Есть месяц отпуска, есть примерный путь, а до какого места хватит сил дойти.
— Понятно. И все-таки напрасно вы уходите, помяните мое слово.
Так уж случилось, что всего лишь месяц назад мне в руки посчастливилось взять книгу, рассказывающую подробно и обстоятельно о жизни святого старца. Может быть поэтому, когда вошел в келью, показалось, что я уже был здесь. Тихо горит лампадка. Иконы. Фотографии. Какие горние выси открывались его взору из этой крошечной комнатки, ставшей местом духовного притяжения для всей России? На ум почему-то пришли слова старца: «Мы должны жить на земле так, как колесо вертится: чуть только одной точкой касается земли, а остальными непременно стремится вверх; а мы как заляжем на землю, так встать не можем». Губы мои будто сами собой стали шептать молитву. Словно какой-то нарыв прорвало. Я не искал слова, они приходили сами. Сейчас, когда я пишу это, мне уже не удается вспомнить те слова, вернуть то состояние. Помню только, что будто увидел себя со стороны, и жизнь свою увидел, грешную и бестолковую, в которой было столько показного, ненастоящего, столько суеты и пустых слов, хождения в потемках и самомнения.
Молитесь за меня — Лихачёв В.В.
Предисловие
Господи, никогда не думал, что самое трудное дело – писать о себе: пишешь, а тебя бросает, как корабль в бурю – от глупого пафоса до ханжеской смиренности, и обратно. И вроде бы, не писать нельзя – полагается. Хотя если хорошенько подумать, что лучше буханки свежеиспеченного хлеба расскажет нам о хлебопеке? Так и о писателе, лучше всего расскажут его книги. Будем считать, что та, которую вы держите сейчас в руках и есть рассказ обо мне. А еще мне хочется добавить, что я, Виктор Лихачев – очень счастливый человек. Посудите сами: родился в России, самой лучшей стране на свете, Бог дал мне возможность заниматься любимым делом, дал мне счастливую возможность жить, любить, страдать и радоваться, печалиться и думать, верить и надеяться на этой священной земле, ходить по ее дорогам, встречая удивительных людей. Когда вышла моя первая книга, роман “Кто услышит коноплянку?”, я понял так же, что в России – лучший в мире читатель. Вот вам еще одно счастье – писательское. Встречи с читателями, их письма дали мне очень много не только в профессиональном, но и в чисто человеческом плане. Во время одной из таких встреч и пришла идея: собрать все написанное раньше “Коноплянки” и опубликованное в различных литературных журналах и альманахах, и свести это воедино. Исключение составляет пьеса “…И матерь их Софья”, написанная летом 2002 года. Признаться, долго думал, прежде чем решился опубликовать “Софью”: все-таки пьеса – совсем особый жанр, ее лучше смотреть в театре, а не читать. Но для меня Россия – это прежде всего маленькие города и поселки. Всегда ли есть у жителей Белева и Белого, Киреевска и Кимовска, Мышкина и Котова возможность посетить спектакль профессионального театра? “Дневник путника”. Это документальная повесть, написанная осенью 1991 года под впечатлением от пешеходного странствия, проходившего в том же году от Оптиной пустыни до города Гусь – Хрустальный в северной Мещере. Признаюсь, готовя дневник к публикации, решил внести кое-какие изменения – ведь прошло уже более десяти лет. Решил я также узнать о судьбе некоторых героев повести, но когда оказалось, что в живых нет одного, другого – решил оставить все как есть. Для меня они остаются живыми, встреченными однажды на бескрайних русских проселках. Надеюсь, и вы примете в сердце этих простых, но очень душевных людей. Самый ранний из рассказов – “Шиповник” написан в 1984 году. Ряд других – в середине и конце девяностых. И наконец такие рассказы, как “Реквием дождя” и “Пашка” – самые поздние. Пишу об этом, чтобы подчеркнуть: рассказы не представляют из себя чего-то единого, целого. Они разнятся и по времени, и по тематике. Для себя я условно разделяю их на циклы: “Истоки” (“Фекла”, “Шиповник”, “Старая фотография”), “В дороге” (“Неожиданный разговор”, “Пашка”), “Сокровенное” (“Живите с Богом”, “Сапожок”, “Молитесь за меня”), “Тени” (“Реквием дождя”) и т.д. Один из рассказов и дал название этой книги. Ну вот, кажется, все необходимые слова сказаны. Впрочем, мне хочется на прощание подарить вам стихотворение моего любимого поэта Арсения Тарковского. Удивительно, но перечитав его, я понял, что лучше обо мне (вот оно, свойство настоящей поэзии и вообще литературы) никто не сказал и не скажет:
Я учился траве, раскрывая тетрадь,
И трава начинала как флейта звучать.
Я ловил соответствия звука и цвета,
И когда запевала свой гимн стрекоза,
Меж зеленых ладов проходя, как комета,
Я‑то знал, что любая росинка – слеза.
Знал, что в каждой фасетке огромного ока,
В каждой радуге ярко стрекочущих крыл
Обитает горящее слово пророка,
И Адамову тайну я чудом открыл.
Я любил свой мучительный труд, эту кладку
Слов, скрепленных их собственным светом,
загадку Смутных чувств и простую разгадку ума,
В слове правда мне виделась правда сама,
Был язык мой правдив, как спектральный анализ,
А слова у меня под ногами валялись.
И еще я скажу: собеседник мой прав,
В четверть шума я слышал, в полсвета я видел,
Но зато не унизил ни близких, ни трав,
Равнодушием отчей земли не обидел,
И пока не земле я работал, приняв
Дар студеной воды и пахучего хлеба,
адо мною стояло бездонное небо,
Звезды падали мне на рукав.
Ну, а теперь действительно все. Храни вас Господь!
Дневник путника
Всяк живущий на земле есть путник.
18 июня 1991 года. Благословение святого Амвросия
— Здесь благодать Божия, — вернул меня к действительности голос за спиной. Я вначале кивнул, соглашаясь, и лишь после этого обернулся. Голос принадлежал невысокому, плотно сбитому парню, лицо которого, курносое, веснушчатое и большеротое можно было бы назвать простоватым, если бы не глаза — внимательные и серьезные. Словно лучше давая мне почувствовать всю благодать данного места, он вдохнул в себяс шумом воздух и также шумно, закрыв глаза, выдохнул. А стояли мы с ним в Оптинском скиту, около небольшого домика. Низенький, аккуратно побеленный, с уютным палисадником, домик будто сошел из ранних гоголевских рассказов. Но отсюда до Диканьки — “как до Киева пешим”. Жил здесь в прошлом веке великий русский молитвинник, святой старец Амвросий. К этим стенам шли тысячи людей — за благословением, помощью, надеждой, утешением. Шла православная Русь, и каждый уходил с тем, что искал…
Молитесь за меня — Лихачёв В.В.
Я слушаю этих женщин, как слушал раньше других, как завтра, послезавтра услышу третьих. Мужики обычно ругают Горбачева, интересуются, что за человек Ельцин, можно ли ему верить, а женщины просто смотрят тебе в глаза и спрашивают: вы, мол, человек городской, можно ли надеяться на что-то хорошее или уже нет? Вспоминают, что при Брежневе в магазинах было все. В каких магазинах? Да в наших, деревенских. Крупы любые, сахара много, конфет любых, печеньев там разных тоже, про вино и говорить нечего. А сейчас если бы не своя картошка, капуста да огурцы — хоть с голоду помирай. Что-то начинаю лепетать, но потом, чувствуя всю фальшь своих слов, замолкаю. Они понимаючи кивают головами: кто ж сейчас во всем этом разберется?
Елена Сергеевна Гришина вдруг вспоминает, что я с дороги и неплохо бы молочка попить, но дойка будет через час. “Пока будете ждать, сходите на могилу к нашей Солдатской Богоматери”.
— Да. А вы разве про Побужничего не знаете? И оказывается, что медленное умирание Побужа — второй акт трагедии этой калужской деревни. Первая трагедия произошла зимой сорок первого — сорок второго года. В один день погибли сотни жителей деревни. Женщины, старики, дети. Сгорели заживо, расстреляны. Побуж — это русская Хатынь. Мне говорят, что есть книги о трагедии. Но я прошу рассказать мне о том, что произошло пятьдесят лет тому назад, тем более, Елена Сергеевна — очевидец тех событий. Есть две версии случившегося. По одной, причиной всему — деревенский дурачок, обливший водой труп немца ( их много лежало по полям, бои были тяжкие) и вместе с ребятишками использовавший его для катания с гор. По другой, все дело в заблудившемся отряде красноармейцев, которым дали приют. А в деревне жил переводчик, предатель, поспешивший в ближайшую деревню, где стояла немецкая часть, сообщить об этом своим хозяевам. Расправа над ничем не повинными людьми была страшной. Большинство сгорело в своих домах. Кто пытался укрыться в немногих кирпичных строениях, тех расстреливали. Детей бросали в колодец. Спастись удалось немногим…
Братскую могилу невозможно увидеть издали. Прибрежные деревья, одичавший садик скрывают ее. Каменные ступеньки расшатались. Скромное надгробие. Над ним женщина в фуфайке, с непокрытой головой. Опустила голову. Русская женщина. Солдатка. Мать. Не знаю, кто автор этой скромной скульптуры, но только большего волнения я не испытывал нигде. Все просто, даже обыденно, скромно, без пафоса и монументальности. Деревья, небо, птицы в вышине, надгробие — и эта женщина. А я плакал, хотя раньше думал, что уже не могу плакать. Пусть земля вам будет пухом, русские люди. И простите нас за эти обвалившиеся ступени, заросшую сором ограду. Побуж опять опустел. Но с вами на вечные времена Солдатская Богоматерь… Как и обещал, зашел попрощаться на ферму. Подумал еще раз о тех, кто являлся автором скульптуры на могиле. Много у нас прекрасных обелисков, мемориалов. Чьи авторы получили ( и заслуженно) всевозможные премии. Но мне кажется, что высшая награда для художника, когда его работа перестает быть просто скульптурой. Народ назвал русскую женщину в фуфайке Солдатской Богоматерью. Есть ли высшая оценка? На ферме меня ждало почти полное ведро с молоком. Просили не обижать и выпить все. После третьей кружки я “сломался”. Когда Побуж остался далеко позади, я еще слышал гудение на ферме. Кто знает, может быть, это работали последние крестьяне Побужа? Я поднялся на гору. Вид открывался изумительный. От огромного леса, там, на востоке, будто убежали дети и теперь они маленькими зелеными островками украшали безбрежное всхолмье. Здесь была граница Калужской области. Здесь обрывалась дорога. Какой-то умник просто запахал ее. Но я не отчаивался. До Ретюни, ближайшей тульской деревни, было километра три, и я решил, что преодолеть их будет нетрудно.
Так и получилось. Ретюнь встретила меня словно из засады. Только что было поле, лесок, поворот дороги — и вот передо мной крошечная запруда с чистой водой и трое ребятишек плескающихся в ней. Из ближайшего дома, точнее, сада вышел худой человек в мокрых семейных трусах.
— Устали с дороги? Освежитесь, вода замечательная. Я вот с детьми искупался. А есть не хотите? Сейчас я принесу что-нибудь, — и он так же стремительно исчез, как и появился.
Вскоре мужчина появился с батоном и банкой молока, сказав, что жена на работе, а он ничего более путного не нашел. Сырые яйца он предложить мне постеснялся. Я подумал, что он напрасно постеснялся. Сырые яйца с черным хлебом и солью великолепная вещь. Помню, как бабушка мне рассказывала о том, как дедушка, работая на мельнице, однажды “обмыл” работу трехлитровой банкой первача на двоих, закусив ведром сырых яиц. Все-таки гены — сильная штука. Однако в данном случае я поблагодарил Анатолия Ивановича (так звали радушного человека), сказав, что он напрасно беспокоится, я совсем не голоден. Думаю, в этом он усомнился, наблюдая, как быстро исчезает булка, не говоря уже о молоке. Солнце уже начало клониться к западу. Детишки Анатолия Ивановича, перекупавшиеся до посинения, окружили нас. Неожиданно для меня обычный легкий разговор стал приобретать философский оттенок. Анатолий Иванович говорил о том, как в свое время уехал отсюда в город, как маялся там столько лет. Теперь вернулся и не жалеет. Работает бригадиром. Очень любит книги, но обсуждать их не с кем: народ. Мужскую его половину. Здесь интересует совсем другое. Что интересует народ. Я вскоре мог убедиться. К нам подсел мужчина, который назвался Семеном Семеновичем. Состояние, в котором находился Семен Семенович, можно было определить как возбужденно-радостное. Но, судя по всему, он желал возбудиться еще больше. Анатолий Иванович, словно оправдываясь, сказал мне, что “сам он пьет, но в меру”.
Мне пора было идти дальше. После короткого совещания был найден оптимальный маршрут, и мы, крепко пожав друг другу руки, расстались. Но и здесь повторилась старая история. Дороги были запаханы, и я заблудился. Вместо Слободки после долгих блужданий я подошел к берегу все той же реки, что делила на три части Побуж. Это была Вырка. И как в Побуже — с болотистым берегом и высокой левой кручей. В деревне я насчитал с десяток домов. Проходившие мимо деревенские ребятишки подсказали, как деревня называется: Долбино. Я ушам своим не поверил. Как? Деревня братьев Киреевских, где они родились и прожили большую часть жизни! Я уже не сомневался, что мне было суждено заблудиться. Вчера я стоял у их могил, сегодня пришел в их Пенаты. Святой Амвросий благословил меня прийти к родным местам своих духовных детей.
Молитесь за меня — Лихачёв В.В.
Картина вторая.
Квартира Прокофьева. Кроме хозяина в ней находятся Войтюк и Самсонов. Самсонов. Вторая неделя пошла, а я все от спектакля не отойду.
Войтюк. Вообще-то не ты один. Когда Лазукина перед залом на колени встала у меня у самой ноги подкосились. За занавес схватилась… думала, что сердце остановится. Да, бедная Томка. И никаких званий не надо: не приведи Господь ношу такую в сердце носить.
Самсонов. И не говори. Иной раз читаешь книгу и только диву даешься, насколько автор все закрутил. И все равно не интересно. А жизнь такую штуку выкинет…
Войтюк. Тоже мне — журналист: закрутил, штуку выкинет. Ты нормальным языком можешь говорить? Впрочем, нужны ли здесь слова? Говорят, люди из зала выходили словно окаменевшие. Я уверена, никогда Одуев нашу “Грозу” не забудет. Самсонов. Это уж точно. Слушай, Коля, пошли к нам. Посидим, все обсудим. Войтюк. И впрямь, пойдем.
Прокофьев. Спасибо, ребята. Войтюк. За что?
Прокофьев. За то, что вы у меня есть… Получается, что я очень счастливый человек. Серьезно. Помню, маме, говорил: Вера Ивановна…
Самсонов. Не понял, кому ты говорил? Маме или Вере Ивановне? Войтюк. Слушай, инвалид по жизни, ты можешь хоть раз помолчать? Самсонов. Вот, сразу ругаться…
Прокофьев. … Вера Ивановна, я свободный человек. Мир огромен и прекрасен, неужели он сошелся клином на вашем Одуеве? А оказывается, настоящая свобода (показывает себе на грудь) — вот здесь. Поверьте мне, можно быть свободным в тюрьме, и невольником здесь, на воле, имея все, что твоей душе захочется. А человеку, ребята, надо совсем немного: чтобы тишина на сердце была, под ногами клочок луга, над головой кусочек неба синего и чтобы обязательно было с кем поделиться — и печалью, и радостью.
Самсонов. А как же насчет того, чтобы построить дом, посадить дерево и вырастить ребенка?
Прокофьев не успевает ответить, — в комнату входит Лазукина. Лазукина. Простите. Я стучала, наверное, вы не слышали. Войтюк. Здравствуйте. Мы пойдем, Коля. Помни свое обещание: мы ждем тебя у нас.
Самсонов. А может сбегать? Я быстро.
Войтюк. Ты не понял: мы пошли домой. Прощайся. Самсонов. Опять кричишь? Пока, брат Никола, надеюсь, скоро увидимся. Прокофьев. И я надеюсь. Пока, ребята. (Супруги уходя). Здравствуй, Тамара. Лазукина. Ирка теперь до конца жизни со мной разговаривать не будет. Да и другие тоже.
Прокофьев. Нет, ты ошибаешься. Когда обе выдите на пенсию — вас водой не разольешь. Будете каждый вечер на даче чаи распивать, о внуках беседовать… Вот увидишь, так и будет — у меня с интуицией все в порядке. То, что я тебе когда-то предсказал — сбылось. Не так ли? А пока… Она себе простить не может, что считала меня… одним словом, ты понимаешь. Лазукина. (Тихо). Понимаю.
Прокофьев. Ну и то, что Рощина все эти годы молчала, — Иру просто потрясло. Я думаю, только теперь Одуев осознает, какой среди них человек жил. Лазукина. А почему все-таки она Софье ничего перед смертью не сказала? Прокофьев. Если бы не данное мне слово — наверное, рассказала бы. А впрочем, не знаю. Не всякую правду человеческое сердце вместить может. Его еще и подготовить надо. Софья и сейчас — почти ребенок, а тогда… Лазукина. Ребенок? Не скажи. Ладно, я ведь попрощаться пришла. Прокофьев. Не правильно формулируешь.
Лазукина. А как правильно? Прокофьев. Мне кажется, надо было сказать: “Ладно, я ведь пришла сказать до свидания”.
Лазукина. Что, есть какая-то разница? Прокофьев. И огромная.
Лазукина. Жаль. Я думала ты тоже по-другому… сформулируешь. (Молчит). Так говоришь, все, что предсказал — сбылось?
Прокофьев. Получается, так. Лазукина. А как же Володька?
Прокофьев. А кто это? Лазукина. Мой сын. Правда, не поверишь, я до сих пор не знаю, кто его отец — то ли Ильин, то ли Заславский. Но для меня это не имеет значения: главное, что у меня есть сын. И есть ради кого жить.
Прокофьев. А вот это ты брось. Жить надо прежде всего ради себя. Когда так живешь, и Володе будет хорошо и всем, кто вокруг тебя. Лазукина. Почему?
Прокофьев. Он не вырастит эгоистом. Лазукина. Очередной парадокс? Кстати, ты не хочешь их опубликовать? У меня есть кое-какие связи в этой сфере.
Прокофьев. Даже не знаю, что сказать… Лазукина. Вот и хорошо. Рукопись у меня лежит в машине. Так что жди вестей. А сейчас что будешь писать?
Прокофьев. Есть одна идея. Лазукина. Секрет?
Прокофьев. Да какой секрет? Ты смеяться будешь. Сначала хочу Сальери оправдать, навели на человека напраслину, — не убивал он Моцарта. Потом… потом видно будет.
Лазукина. Понятно. Извини, но мне действительно пора. Прокофьев. А чем ты будешь заниматься?
Лазукина. Играть. Это моя жизнь. Это мое счастье. Звучит громко, но это так. Прокофьев. Нормально звучит.
Лазукина. Сейчас готовлю моноспектакль по стихам Заболоцкого. Если за помощью обращусь — поможешь?
Прокофьев. Спрашиваешь. Лазукина. Тем более, мы родственниками скоро можем стать? Прокофьев. (Хмурясь). Не говори глупости.
Лазукина. Думаешь, у тебя одного интуиция развита? Я тебе кем тогда буду приходиться? Свояченицей? Что молчишь? Помнишь, пятнадцать лет назад? (Начинает декламировать).
То были капли дождевые,
Летящие из света в тень.
По воле случая впервые
Мы встретились в ненастный день.
Коля… Прокофьев. … Друг другу нам нельзя помочь. Лазукина. Я это знаю… На прощанье… поцелуй меня. Внутри Прокофьева происходит борьба. Наконец, он все-таки целует Тамару. Неожиданно дверь открывается и в комнату входит Софья. В руках у нее сумки с едой.
Софья. Я без стука, руки заняты. (Только сейчас замечает целующихся). Кажется, я не вовремя. Извините. (Поворачивается, чтобы уйти. Прокофьев кидается за девушкой и задерживает ее в дверях).
Прокофьев. Соня, останься. Лазукина. Все правильно. Сестренка, это я… должна уйти. Меня ждет… целый мир. А вам будет хорошо… здесь. И все-таки, прощай, Коля. (Уходит).
Картина третья.
Прокофьев и Соня стоят подле друг друга и молчат. Только слышно, как стучат старые ходики. Первая заговорил Софья.
Софья. Ты еще можешь догнать ее. Прокофьев. По-моему, машина уже отъехала от дома. Софья. У меня есть адрес, возьми другую машину — и поезжай. Прокофьев. А, может, лучше сразу мотоцикл?
Софья. Ну и юмор у тебя, однако. Прокофьев. Какой есть.
Софья. Я все видела. Прокофьев. Видеть, еще не значит — понимать. Софья. Здесь умные слова не уместны, Прокофьев. Может, я девушка и не очень умная, но глаза у меня есть. Я видела, что вы делали. Все, мне надо идти. Прокофьев. Мы прощались, Соня. Понимаешь? Прощались на веки. Софья. Хочешь сказать, вы больше не увидитесь? Или ты имел в виду… Прокофьев. Вот именно. Те люди, которых ты видела — больше не увидятся друг с другом. А свояк и свояченица — почему бы нет? Софья. Какие такие свояк и свояченица?
Молитесь за меня — Лихачёв В.В.
Войтюк. Ты все сказал? Теперь послушайте меня. Да причем здесь сто лет? И не нужны нам никакие афиши. Весь Одуев — десять тысяч жителей. Сарафанное радио подключим — наш школьный актовый зал битком будет набит. Но опять, не в этом дело. Пятнадцать лет назад мы прикоснулись к чему-то очень светлому, будто…
Филатова. (Подсказывает). Будто воды ключевой испили.
Войтюк. Молодец, Света. Именно так: испили ключевой воды. Да, не сыграли мы тогда спектакль, но все эти пятнадцать лет каждому из нас давала силы жить та… атмосфера, то братство. Мы поняли, что можно жить и творить одновременно. Коля, я знаю, ты пережил такое, что редко кому приходится пережить. И если был в чем виноват, я считаю полностью, слышишь, полностью искупил свою вину. А потому живи с поднятой головой. И не метлой орудуй, а головой своей светлой. Мы тебе поможем. Вот при всех тебе клянусь. Скажи мне, где ты захочешь работать — в школе, в газете, просто решишь сидеть дома и книги писать, — я все инстанции обойду, я всем портновым глотки перегрызу, но ты будешь делать то, что захочешь. Но и ты… помоги нам. Пожалуйста.
Прокофьев. Вам? Войтюк. Именно. Ведь для нас эти пятнадцать лет тоже не сахарными были, ох, не сахарными.
Козлова. Это уж точно.
Войтюк. И перестраивались мы по указке сверху, и за трезвость боролись…
Филатова. И демократами успели побывать, и красно-коричневыми.
Козлова. Вертимся, как белки в колесе — одна половина дня на работе, вторая на огороде. Тетради вечером проверяешь. А завтра все сначала.
Филатова. А куда сейчас без огорода? Деньги заработанные — и те не платят. Васильев. У нас платят без задержки, но разве это деньги? Мне получку стыдно домой приносить.
Войтюк. Подождите ребята. Николай Михайлович об этом быстро узнает. Прокофьев. Ты права. К вашей свободе быстро привыкаешь. Войтюк. К нашей… Да не свободны мы. Вот пятнадцать лет назад, пусть совсем на немного, ты сделал нас свободными.
Прокофьев. Я? Не смейся. Войтюк. Ты, театр, Рощина. Мы только сейчас начинаем понимать, что это был за человек… Она не дождалась тебя, Коля, хотя так ждала! Знаешь, я выла как волчица на луну, когда Вера Ивановна умерла. Не только от горя — от обиды за нее и за тебя… И ради нее тоже, Коленька, мы восстановим спектакль. Даже если ты нас бросишь. У меня все.
Все смотрят на Прокофьева. Он очень долго молчит, наконец, говорит. Прокофьев. Хорошую Вера Ивановна себе замену нашла. Она умела убеждать, и ты, Ирина, умеешь. Как после таких слов отказаться? Евграфыч. Друг Тихон, пора наливать.
Прокофьев. Подождите радоваться. Хочу сразу предупредить: репетировать будем каждый день, никаких отговорок про огороды и проводы в армию, как тогда, слушать не буду. Две неявки — и мы расстаемся с эти человеком. Войтюк. Принято.
Прокофьев. Далее. Покажите мне ваши списки. (Смотрит). Что, и Дикой в строю? Васильев. А куда мой тезка денется? Он у нас как огурчик. Прокофьев. Катерина — Софья? (Смотрит на Лазукину). Ты об этом знала? Филатова. А чем тебе наша Катерина не нравится? Глядишь, еще один талант откроется.
Самсонов. Коля, мне кажется на самом деле отличная замена. Во-первых, яблоня от яблони, а во-вторых, чисто внешне Софья Викторовна и сестре фору даст. Войтюк. Чья бы корова мычала.
Прокофьев. Говоришь, яблоня от яблони?
Софья. (Тихо). Мы на разных яблонях росли… Я знала, что Ирина Леонидовна затевает и очень хотела, чтобы ты согласился. (Ко всем). Если меня утвердят на роль, не уверена, что сыграю хорошо, но буду счастлива быть вам полезной.
Евграфыч. Речь не девочки, но жены. А ты, Михалыч, или продолжай или заканчивай, а то водка теплой становится.
Прокофьев. Кабаниха — Козлова? Нет, Нина Ивановна, ты просто идеальная и неподражаемая Феклуша. Будем считать, что Кабанихи у нас пока нет.
Войтюк. Коля, а может, Нина Ивановна попробует? Вера Ивановна смогла, и она сможет.
Прокофьев. Еще раз повторяю, мне Козлова нужна как Феклуша. Без ярких эпизодических ролей спектакль никогда не получится… И самое главное, что я хочу сказать: мы не будем восстанавливать ту “Грозу”. Войтюк. Не будем?
Прокофьев. Это вы можете сделать и без меня. Не обижайтесь, но мне не интересно то, что однажды уже было сделано. Тем более, мы все стали другими, одни в большей, другие в меньшей степени, но другими.
Евграфыч. Что же мы будем делать в таком случае?
Прокофьев. Ставить новый спектакль. Без греческих мантий и лучей света в темном царстве.
Евграфыч. Но мы тогда говорили, что для вечности даже сто лет — один миг. Что, пятнадцать лет прошло и все заново?
Самсонов. Эх, Евграфыч, для вечности сто лет — миг, а для человека пятнадцать могут стать вечностью.
Прокофьев. Стоп, ребята. Обо всем этом поговорим на репетиции. Сейчас я спрашиваю вас: вы согласны рискнуть?
Войтюк. А чем мы рискуем, Коля? Конечно, согласны.
Прокофьев. Чем рискуем? Каким был бы день, если бы Господь не различал цветов? Какой была бы наша жизнь, не будь в судьбе каждого из нас “Грозы”? Но, пожалуйста, не забывайте: мы тогда были молоды. И про древнюю мудрость не забудьте: в одну реку нельзя войти дважды. Вот чем мы рискуем.
Войтюк. Это не риск, Коля, это наш шанс.
Прокофьев. Шанс? Что ж, об этом я не подумал.
Васильев. Ребята, я знаю, почему мы поставим этот спектакль! Евграфыч. Постановщик, ядрена вошь!
Васильев. Молчи, старик. Ребята, если мы выйдем на сцену, значит, нас не сломали, понимаете? Ни жизнь эта треклятая, ни время — непонятно какое. А люди придут, посмотрят… И мы… мы им силы дадим, понимаете? Евграфыч. Давальщик, ядрена вошь!
Самсонов. Постой, Евграфыч, он правильно говорит. Не очень складно, но верно. Так только сердцем можно говорить…
Васильев. Спасибо, Петр. Да Евграфыч и сам все понимает. И лучше меня скажет об этом, только не мне или тебе, а дубу нашему одуевскому. А я хочу громко. Михалыч, веди нас! Не поверите, я себя панфиловцем почувствовал. Велика Россия, а отступать некуда — позади Москва.
Евграфыч. Надо же, панфиловец…
Прокофьев. Евграфыч, не смейся. Помнишь, наш разговор о закусочной? Будем считать, что для Сергея “Гроза” — такой же рубеж. И вообще, у каждого человека в жизни есть свое Куликово поле или разъезд Дубосеково. И свой выбор: выстоять или сдаться — третьего не дано… Все, достаточно слов. Будем пировать. Войтюк. Правильно. Давайте праздновать. За твое возвращение, Николай.